Евгений АГРАНОВИЧ


ЛЁГКИЙ ХЛЕБ
(Разговор о песенке)


           На днях беседуем с другом за ужином, а телевизор гудит себе что-то своё. Вдруг приятель встрепенулся:
           — Слушай! Это же твоя?..
           Шла передача «Два рояля». По одному слову там надо вспомнить и пропеть песенку. Слово это было — «сок». Трое за роялем тут же дружно и безошибочно отгрохали «Я в весеннем лесу...» Да как! Залихватски весело, с огоньком, что прямо противоположно смыслу песни. Я это отметил.
           — Недоволен? — удивился друг. — А ведь успех редкий. Вещица, значит, много лет бытует в народе, общеизвестная, своя. Должна радовать тебя на каждом шагу. Нет?
           — Случалось, и огорчала. Стоит хоть вспомнить, как на студии Горького оплатили сочинение.
           — Что, маловато?
           — Нормально, но унизительно. Директор картины всё забывал договор со мной заключить, а я стеснялся напомнить. Пришёл в бухгалтерию, когда «Резидент» уже был на экране. Главбух говорит:
           — Поздно, бюджет картины закрыт. Вспомнили! Ну ладно уж...
           И кладёт передо мной договор на пятьдесят рэ. А обещали сто пятьдесят.
           — Я не подпишу.
           Бухгалтер возмутился:
           — Мало? За такую сумму я здесь месяц вкалываю. А долго ли вы это писали?
           — Минут сорок, на краю стола. Обидно? Да кто ж вам не даёт? Возьмите лист бумаги и сочините. Ну, а если студия не в силах выплатить что обещано, прошу принять мою песенку в подарок.
           — И оплатили, как положено? — угадал друг.
           — Разумеется, но с благородным негодованием.
           — И ты действительно за час написал? — не поверил друг. — Лёгкий же у вас хлеб!
           — Только с виду. Почему, думаешь, песенка имеет успех?
           Друг пытается ответить добросовестно:
           — Ну... что-то подлинное, наше по чувству. Берёзовый сок впервые в песне. Что любил — не сберёг... Знакомо, волнует...
           — А запах судьбы? Тоже безвестной и всё-таки узнаваемой?
           — Да, состояние человека чувствуешь, что-то в тебе отзывается. Даже обычный, будничный наш земляк, кто дальше Сочи не забирался, в душе, в самой глубине немножко скиталец, изгой, фанат свободы. Менял города и менял имена... Но применительно к автору что-то настораживает. Несколько, извини, нескромно. Ведь с тобой этого не было? «И носило меня, как осенний листок...» Литературный приём, конечно.
           — Не только, отчасти я это испытал.
           — И бразильских болот малярийный туман? Видел, вдыхал? Откуда это у тебя? Вино кабаков и тоска лагерей... Каких лагерей?
           — Для «перемещённых лиц», слыхал такой расплывчатый термин? В дыму войны отцы и деды без вести исчезали. Иных заносило аж за океан.
           Другу неясно:
           — Как, например?
           — Сорок первый, армия без патронов, командования и еды. Окружение, разгром, плен. Иным удавалось и бежать. Куда? В леса, навстречу своим, вернее вдогонку отступающим. А тут слух оттуда: Сталин пленных измениками считает, в Сибирь, в лагеря! Это смерть. Или немцу служить? И не хочет человек подыхать, ни за вождя народов, ни за фюрера. Просачивались как-то в Румынию, где слабый контроль, в Болгарию, в нейтральную Грецию. Там на ржавое корыто под подозрительным флагом без документов могли взять кочегаром, матросом. Вербовали на каторжные рудники даже за океан. Там опять побег, изредка случайная работа, лагеря для перемещённых, кого ловили — высылали в страну отъезда, главное, — из своей вон.
           Приятель насторожился:
           — Но ты-то откуда это знаешь?
           — А я их видел, перемещённых, исповедь слушал. На фронте, в моей дивизии.
           — Ну ты даёшь! — усомнился друг. — Такой летун оказывается в твоей дивизии и выбалтывает тебе как на духу свою криминальную жизнь. Это тоже, извини, художественный приём? Исповедуется офицеру, корреспонденту, а может он — СМЕРШ, КГБэшник?
           — Так ведь на передовой. СМЕРШ туда не наведывался. Где свистит — они не любили бывать. А рассказать всё, три года таимое, смерть как хочется, да своему же офицеру, ведь тут, в роте рядом был! Перешагнул порог, уже человек. Сержантские лычки, красноармейская книжка, «Отвага» — медаль.
           — Ну, допустим, — друг всё ещё в сомнении, — но как мог такой перекатишка с той стороны, без формы, оружия и документов, вообще никто, оказаться в роте, с автоматом и красноармейской книжкой по всей форме? Самое малое — дезертир, а то и шпион... В те-то времена! Шутишь.
           — После блестящей операции в Белоруссии, в победных, но изнурительных боях за Кенигсберг, в Восточной Пруссии фронт Рокоссовского — Второй Белорусский — понёс тяжёлые потери в личном составе. Полки поредели удручающе. Пополнение не поспевало за фронтом. А из лесов к нам толпами выходили и выходили рваные, голодные, но р у с с к и е ! Хлеба не просили, только винтовку и в строй! Хоть погибнуть с честью. И Рокоссовский их брал. Конечно, полагалось направлять их в тыл, там особисты будут сортировать-мариновать и дальше гнать. А командующий их жалел, он глаза видел, да и нужны были очень. А тут посылай, Рокоссовский хорошо знал — куда, сам побывал. Да ещё давай для охраны конвой, когда каждый штык на счету!
           Друг недоверчиво покачал головой:
           — И такое самоуправство могло ему с рук сойти?
           — Не поверишь, Сталин разрешил. Конечно, никаких открытых сведений на сей счёт и ныне нет. Там, где помалкивала пресса и официальные документы, там дописывал историю народ. Мне рассказывал с полным убеждением и подробностями очевидца сержант с телефонной катушкой на плече. Связисты, известно, всё знают первые, им в трубочку слышно важную новость про нашего Рокоссовского...
           Очень любили его бойцы. Жукова глубоко уважали, прямо боготворили, трепетали перед ним. А Рокоссовского любили, байки о нём рассказывали, разные милые чудачества. Обсуждались находки большой стратегии, как фельдмаршала германского одурачил, будто лопуха, а то разносился по фронту совсем мелкий фактик: медсестра со своей сумкой пробралась на цыпочках в зал Военного совета, кому-то перевязка срочно понадобилась, — так Рокоссовский встал! Как же, дама вошла в комнату!
           Вот что поведал мне сержант. Командующего вызвали в Ставку, после совещания — ночной ужин у Сталина. Там Рокоссовский уловил тёплую минутку и, что называется, в ножки верховному упал. Так людей не хватает, а освобождённые из лагерей в строй просятся. Дозвольте взять, вооружить хоть трофейным... Кто отличится, совершит подвиг — простим от вашего имени. Сталин даже протрезвел, нахмурился было, но очень уж дорогой вояка был Рокоссовский, улыбнулся: «И сколько ты их хочешь взять, этих героев?» Рокоссовский попросил ну хоть бы каких-нибудь сто тысяч! Сталин и позволил, только пригрозил: приглядывай, мол, за ними, если что — с тебя спрошу.
           И пошло дело. Скольких он набрал и кого именно — больше особисты к Рокоссовскому не цеплялись. А у маршала одно напутствие — воюй хорошо, с победой всем будет амнистия, особенно если застанет она тебя в Берлине со знаменем в руках!
           Приятель мой только вздрагивал и плечами пожимал:
           — Красиво! А сколько на самом деле спас таких обречённых Константин Константинович?
           — Трудно сказать, молва бездоказательна. Что может узнать лейтенант из стрелковой дивизии? Хоть он и военный корреспондент, что даёт возможность видеть не одну роту, а все подразделения дивизии. Друзья в каждом полку, встречи на дорогах, в соседних частях... множество людей. Свобода передвижения, возможность повидать, поговорить, главное — послушать. А таких возвращенцев в каждой роте несколько.
           Однако у собеседника моего остался вопрос:
           — Что-то нелогично действует твой скиталец. Знал, что назад к Сталину — значит ГУЛАГ, гибель. Жил очень худо, но на свободе. Что заставило пойти на такой риск?
           — Везде плохо чужаку, изгою, везде преследуют, ловят, высылают... То вербуют, то выкидывают из каждой страны. Гноят в лагерях, норовят уголовщину на тебя повесить, нераскрытые преступления — все твои. И где-то есть критическая масса унижений. Хватит, баста, больше не могу!
           А тут знающие люди стали говорить, что Россия уже по Западу движется. Можно где-то в неразберихе к бойцам примазаться. Успеешь повоевать — победа всё спишет. Ну и рискнул.
           — Какая судьба за короткими строчками песни! — заметил друг. — И ведь завершается она вопросом: а узнает ли меня в лицо Родина-мать? И не даёт песня ответа, на этом и завершается. Может, посчастливится, может, и нет. И это — правда, и чувствуешь — каждого она касается. Вот и поём с придыханием. Да уж, лёгкий хлеб — наши песенки.
           Немного помолчали. И приятель мой спросил:
           — А долго ли Высоцкий писал «Охоту на волков»? Как думаешь?
           — То есть именно записывал карандашом на бумаге? Считаю, час, ну два. За счёт сна. Некогда было: съёмка, репетиция, концерт, спектакль... Шлифовать стих не приходилось. Погрешность, случайная неточная строка так и оставалась, может на столетие.
           Друг почему-то обрадовался:
           — Ага! И я замечаю, что-то сказано поспешно, не лучшим образом: «И лают псы до рвоты...» Кто видел блюющую собаку, да ещё в результате громкого лая?
           Я засмеялся:
           — Ну, протокольная логика к песне не применяется. Читай метафорически: похоже, собак прямо рвёт этим лаем. Строка звучит непривычно, резко, выразительно, создаёт нужный фон для главной поразительной мысли всей песни: почему волки покорно гибнут, почему не пробуют рвануть через запрет, за флажки? Со всех сторон ограждённому флажками тоталитарного общества поэту приходит решение перешагнуть запрет. И Высоцкий совершил это. Так возникла песня.
           — А ты свою когда написал? — поинтересовался друг. — Прямо сразу же, на фронте?
           Я помедлил с ответом:
           — Не время было запустить такую песенку. Сложить чётко четыре куплета и доверить их бумаге довелось аж через десять лет. Я чувствовал, что самый тон этой судьбы — обида, гордость, горечь потерь, — в сущности, и создаёт песню, но варилась она во мне урывками, надолго забываемая, возникала то строкой, то обрывком мелодии... Только в пятьдесят шестом на киностудии имени Горького режиссёру Сухобокову понадобилась такая песня для фильма «Ночной патруль». Марк Бернес, исполнитель главной роли, песенку одобрял. «И окурки я за борт бросал в океан» — говорил. Было у него желание спеть её.
           На студии относились ко мне нежно. Русский текст песен в дубляжах был мой. Куплеты из «Бродяги», «Возраста любви» даже улица пела. Но кинематограф консервативен. Бывало, сыграет артист удачно бандита, так и будет бандитом во всех фильмах до отбоя. Вот и мне прилепили бирку «поэт-переводчик», так и будешь в дубляже. И дирекция студии с моей кандидатурой автора песни для фильма «Ночной патруль» не согласилась: «Кто песню написал? Что, и музыка его?! Пригласить самых лучших, известных поэта и композитора!»
           Так и сделали. Слабое для меня утешение: песня мастеров жанра и даже в исполнении Бернеса прошла незамеченной. А я пустил свой «Берёзовый сок» по гитарам и компаниям, где она и гуляла не так уж широко, но стойко, — до самого «Резидента».
           Режиссёр В.Дорман снимал комедию «Приезжайте на Байкал» — Ромео и Джульетта в соперничающих рыбацких колхозах. Для оживления заказали мне несколько мульт-эпизодов с рыбками («Пойдём, рыбята, в сеть!»). Пригласили меня и на Байкал. Накануне съёмочного дня мы с режиссёром прочитывали предстоящий эпизод фильма. Я что-то предлагал — репризу, забавную деталь. Съёмки все на натуре, а тут дождь зарядил. Собрались как-то в пустой бане несколько человек из группы, девушки были, актрисы. Люба Земляникина с гитарой чудесно спела несколько песен, в том числе и «Берёзовый сок». Режиссёра прямо подбросило со скамьи:
           — Что это? Откуда? Где взять? Для моего «Резидента» — находка!
           — Что ты вздрагиваешь, — говорят, — вот автор сидит.
           Тут же я и записал слова песни Дорману в его записную книжку. Звукооператор наш сделал запись песни в исполнении Любы Земляникиной под гитару.
           К тому времени по рукам ходили и немногочисленные копии магнитофонных записей Михаила Львовского. Известный драматург в домашних условиях на любительской аппаратуре замечательно записывал бардов. Одним из первых он прекрасно записал нелегального ещё Высоцкого.
           Мой получасовой концертик в комнате Львовского открывался песней перемещённых лиц, как я назвал её тогда, пояснив в немногих словах значение термина. Коллекционеры эту запись имели, Александр Володин повёз её в Ленинград, знакомые у него переписывали...
           — А после «Резидента», — вспомнил друг, — песенка быстро распространилась. В каждом ресторане солист выдавал её с чувством, а подгулявшие командировочные, смахнув слезу, снова и снова требовали «Сок». Автор, небось, буквально загорал в лучах славы?
           — Не говори, — отозвался я, — летом на курортах Кавказа на каждом базарчике, в разных угловых палатках гремел и продавался модный товар — пиратские пластинки и записи «Берёзового сока». Неведомые певцы пели по-русски, не совсем по-русски и совсем не по-русски мой многострадальный «шлягер». Всякие «соавторы» щедро дописывали, поправляли мои строки.
           — Ты очень страдал?
           — Конечно, но одну поправочку принял с благодарностью и утвердил строчку в народной редакции: «С ненаглядной певуньей в стогу ночевал».
           — А сперва как было?
           — «С черноглазой...» А Люба Земляникина спела лучше. Слово очень народное и не ограничивает слушателя определённым цветом милых глаз.
           — А в печати появлялся текст?
           — До фильма нет. Потом только однажды, в туристском сборнике «Шагай рядом с нами». А в последние годы — в двух моих книгах и нескольких журнальных публикациях.
           — Извини, обывательский вопрос. За исполнение автору перепадало что-нибудь?
           — С пластинок — ни гроша, пираты получили в сто раз больше, чем я в кино. Правда, эстрада и рестораны что-тот отчисляли автору. Учёт, говорят, вёлся слабо, но года два получал нечто вроде студенческой стипендии. Сейчас песня исполняется редко.
           — Да и не в этом счастье, да?
           — Конечно, друг. Маленькая и простая песенка может быть крупинкой народной судьбы. Старческое ворчанье разрешается? Спасибо. Мне как раз восемьдесят. Во время моей молодости магнитол, кассетников, видиков не было. Люди пели сами — в застолье, в вагоне, на поляне, на пароходике, в садике на дворе... Из песни, бывало, узнаешь, чего и в книгах нет.
           И люди сближались. Шутка ли! — вместе пели. Минуту вместе прожили судьбу человека из песни.

Я В ВЕСЕННЕМ ЛЕСУ...

Я в весеннем лесу пил берёзовый сок,
С ненаглядной певуньей в стогу ночевал...
Что имел — потерял, что любил — не сберёг,
Был я смел и удачлив, а счастья не знал.

И носило меня как осенний листок —
Я менял города и менял имена,
Надышался я пылью заморских дорог,
Где не пахли цветы, не блестела луна.

И окурки я за борт бросал в океан,
Проклинал красоту островов и морей,
И бразильских болот малярийный туман,
И вино кабаков, и тоску лагерей.

Зачеркнуть бы всю жизнь и сначала начать,
Прилететь к ненаглядной певунье моей,
Да вот только узнает ли Родина-мать
Одного из пропавших своих сыновей?

Я в весеннем лесу пил берёзовый сок...
1954


Научно-популярный журнал «ВАГАНТ-МОСКВА» 2000



Hosted by uCoz