«НЕПОПРАВИМОЕ РОДСТВО СТОЛЕТИЙ...»

1.

           Для творчества бардов история - тема многократно интересная. История - это способ увидеть самое себя как единицу в потоке бытия, «чтоб не пропасть поодиночке». Исторические сопоставления помогают осознать своё место в цепи времён. «Существует некий поэтический циркуль, чья ножка постоянно вонзается в сегодняшнее, в уходящий XX век, круги же свободно витают на каких угодно дистанциях»[1]. Такая возможность бесценна для публицистичного, специализированного литературного направления.
           А ещё интерес авторской песни к истории окрашен в романтические краски. В этом он подобен неизменной любви КСП* к пиратам, менуэту, золотым башмакам, экзотическим пейзажам и подводным лодкам. Нельзя не почувствовать, как «яростным и непохожим» к лицу красный камзол, по руке и кольт, и кинжал, и пыльный бубен.
           Авторы и исполнители КСП (Клубы Самодеятельной Песни) создали целые музыкальные циклы на стихи профессиональных поэтов, посвящённые русской истории. «Мастера» Вознесенского в аранжировке и исполнении «Последнего шанса» стали маленьким театрализованным представлением. Стихи из цикла Давида Самойлова об Иване Грозном начали исполняться «старым» никитинским ансамблем (многоголосная «Смерть царя Ивана») и потом еще много лет звучали в сольном исполнении Сергея Никитина.
           Натан Эйдельман так говорит об Александре Городницком: «Читатели, почитатели давно поняли, что их поэт не дважды, а трижды профессионал. Он ещё и тонкий, глубокий историк»[2]. Впрочем, из широко известных его песен об этом напоминают только «Постоялые дворы» и «Донской монастырь». А в стихотворных сборниках - десятки великолепных исторических портретов, особенно полнокровных, когда их герои - из XIX века, переживаемого так живо и конкретно, что, по слову Булата Окуджавы, «не хватает мелочи, пожалуй, / чтобы слиться с миром навсегда»[3]. О Матюшкине, Горчакове, Кюхельбекере, Пущине - каждом из героев пушкинского «19 октября» (1825 г.). О Волконском, Горбачевском, снова о Пущине и Матвее Муравьёве - о декабристах «четырнадцатым незабвенным декабрём», и в дни каторги, и в ссылке, и в могиле... О Веневитинове. О Вяземском. О Карамзине... Здесь все коснувшиеся пушкинской орбиты.
           Почему это не песни, а «письменные» стихи? Городницкий убеждён: «Песня должна отображать наиболее общие черты. Слишком конкретных черт и деталей песня, как правило, не выдерживает»[4]. Конечно, авторская песня знает множество исключений из этого правила, но для самого автора оно оказалось безупречным. Вот облик XIX века в песне о Донском монастыре:

Спит и нас не судит
Век, что век закончил свой
Без войны без мировой,
Без вселенских сует
[5].

           Общий план. Портрет души, снисходительной, терпимой и мудрой. А вот её портрет в «письменном» стихотворении «Минувший век»:

Далёкий век, где синий воздух чист[6],
Где стук копыт и дребезжанье дрожек,
И кружится неторопливый лист
Над гравием ухоженных дорожек.

           Воистину «мне нравились его черты», хотя бы и «слишком конкретные». В стихах-портретах эта точность ещё богаче. Там не просто историческая деталь, но событие, в котором проявился герой, событие, которое «звучит», знаменует выбор, причём такой, который до сегодняшнего дня нам небезразличен. Событие становится эпиграфом: «В ночь на 15 декабря 1825 года Горчаков пытается спасти Пущина от ареста». Или примечанием: «Согласно последним данным историков, Александр Раевский, которого Пушкин считал другом, пытался очернить его перед декабристами». Стихи переносят нас внутрь события, мы - свидетели:

И под вечный вой метели
Ссыльный Пушкин думал: «Зависть?
Ах, Раевский, неужели?
Мне, наверно, показалось».

           Один и тот же вопрос мучит и героя, и автора, и читателя, стихотворение так и завершается авторским: «Ах, Раевский, неужели?» Многознание мемуаристов, коим «всё известно до детали», - это видимость, вопрос остался открытым, потому что нравственная причина его - осталась. Она важна по сей день: неужели нельзя довериться другу? Это тема собственных стихов: «...Я умираю потому, / что жить без этой веры не могу»
           А Горчаков? Он смог подтвердить эту веру:

Государю он предан - нет нужды,
Мятежи ему странны и чужды.
Отчего же, понять мудрено.
Этой ночью, морозной и серой,
Он рискует судьбой и карьерой,
От жандармов спасая Жанно?

           «В состав горчаковского честолюбия, как видно, входит самоуважение: если не за что себя уважать, то незачем и карьеру делать - а коли так, то нужно встретиться с Пущиным и предложить ему заграничный паспорт»[7]. Таким виделось честолюбие - любовь к чести - каждому из лицеистов, и потому для Горчакова «пылает меж снежного чада / безмятежных пирушек лампада, / что в Лицее была зажжена».
           Этот свет стал маяком не для одного Городницкого. В стихах людей, взявшихся за руки, их движение - это отблеск лампады безмятежных лицейских пирушек. В песне «19 октября»[8] Юлий Ким мечтает, чтоб «подобно лицеистам, / Собираться у огня / В октябре багрянолистом / Девятнадцатого дня».
           Так вот почему изо всей русской истории, такой красочной и драматической, именно XIX век, сравнительно спокойный и чопорный, избран любимым пристанищем размышлений. Он не просто ближайший сосед. Он - пушкинская пора, вместилище той традиции, которая не просто жива, но особенно желанна. Дух лицейского выпуска 1817 года, дух декабристов уже готов ускользнуть, прерваться, но барды всей душой стремятся хранить свет этой лампады, лучшее, что есть в нынешнем духовном мире:

На дорогах наших дней,
В перепутьях общежитий
Ты наш друг, ты наш Учитель,
Славный пушкинский лицей!
Под твоей бессмертной сенью
Научиться бы вполне
Безоглядному веселью,
Бескорыстному доверью,
Вольнодумной глубине!..

           Поистине не составляет труда на любом перепутье усмотреть, «какое сходство в этом есть, какие зыбкие нас связывают нити». Облик XIX века оказался на удивление благодарным материалом. Бесконечно любопытно, находя интерес в нём самом, рассмотреть мельчайшие его черты, совершенно неповторимые - и одновременно обнаружить в них сходство с чертами его преемника, такого непохожего (ни на что!) XX века! Вот лицеист мореплаватель Матюшкин; в лицейском музее висит его секстант, знак того, что «в свой жестокий век / всему он предпочёл дорогу». И этот выбор - «от всех сомнений панацея» - и для одноклассника декабристов, и для Городницкого, который в 1967 году написал:

И мне говорят: «Молчи!»
А я говорю: «Не буду!»
[9]

           А вот могила казнённых декабристов - маленький остров в дельте Невы, предмет пушкинских зарисовок на полях рукописей. «Над ними нет ни камня, ни креста, / Могила их - весь остров Декабристов». Увы, и XX веку России эта боль хорошо знакома. Об этом ещё в 1970 году - «Новодевичий монастырь»:

...А в полях под Москвой, а в полях под Орлом
Порыжевшей травой, через лес напролом,
Вдоль освоенных трасс на реке Колыме
Ходит ветер, пространство готовя к зиме.
Зарастают окопы колючим кустом.
Не поймёшь, кто закопан на месте пустом.
Без имён их земля спеленала, темна...

           Наконец, вот смерть поэта, о которой узнали узники Петровского завода. И Волконский говорит, что если бы Пушкин был с ними, то, пусть в неволе, но сегодня был бы жив. Горбачевский возражает: «Всё погубить в одной случайной фразе / Он мог бы легкомыслием своим». Итог спору, вынесенному на суд читателя, подводит Пущин: «Он вольным жил и умер как поэт».
           В стихах о Веневитинове Городницкий говорит от своего имени: «Поэт не может жить в неволе, / А кто живёт, тот не поэт». Право на категоричность подкреплено историческим анализом. Это пересказ обстоятельств дела («Был Веневитинов с письмом в столице схвачен по приезде...»). Это осмысление проблемы достоверности фактов («...умер он от странной боли, / Которой и названья нет...»). Наконец, это поэтическая самоэпитафия из веневитиновского «Поэт и друг» («Как знал он жизнь! как мало жил!»), которую пересказывает Городницкий: «Как ведал жизнь! Как жил он мало!»
           И вот посвящение самому нелёгкому труду историографа: портрет Карамзина, «отказавшегося от славы / для упорного труда». Вот крест на его мундире, а вот проблема, с которой сталкивается каждый добросовестный историк:

Чем века подходят ближе,
Тем трудней о них писать.

           Поэтому и необходимо отступить назад на век: «Лицом к лицу лица не увидать, / Большое видится на расстояньи» (Есенин). Поэтому у Городницкого в час, когда «били пушки на Сенатской, / Кровь чернела на снегу», - Карамзин откладывает перо. Для той же цели: всё же увидать лицо - современный бард зарывается в исторические книги, вживается в думы будто бы столетней давности.
           Все знают, как Окуджава «поручиком в отставке сам себя воображал». Подробно о читателе-историке, каким необходимо стать, чтобы быть Городницким-поэтом или Окуджавой-прозаиком, рассказано в стихотворении «Читаю мемуары разных лиц». В нём без труда угадываются контуры образов «Свидания с Бонапартом», «Путешествия дилетантов». Герои их тем и интересны, что во плоти и крови вышли прямо из своего века. В этом смысле лирика Окуджавы, подобно песням Городницкого, не любит слишком конкретных исторических деталей, она по-своему местоименна, лишь указывает на подробности, которые найдут своё место в исторических романах.
           Например, приключения Пряхина в Москве, сдаваемой наполеоновским войскам, - это пересказ соответствующего эпизода, который изложен в книге Е.Тарле «Нашествие Наполеона на Россию»: «Мюрат, начальник французского авангарда, обязывался не беспокоить уходящую через город русскую армию, Милорадович, начальник русского арьергарда, обязывался не предпринимать со своей стороны никаких враждебных действий». Чтобы военачальники могли обменяться сообщениями, естественно, потребовался офицер, который бы эти сообщения провёз из одной армии в другую и обратно. Эту миссию и выполняет Пряхин, по дороге он видит состояние города и обеих противостоящих армий. Здесь нет места домыслам писателя, зато есть глубочайшее вчувствование: «Сопоставляю прошлого картины, / что удаётся мне не без труда».
           Полное внимание по отношению к фактам, возможно точное воспроизведение исторической картины, её вкуса и аромата - это само по себе может быть целью мыслителя. И всё же: «Я плачу не о том, что прошлое исчезло... Я плачу о другом - оно покуда с нами, / оно у нас в душе, оно перед глазами...»
           И опять - излюбленный XIX век, опять декабристы и Пушкин. «Осень в Царском Селе» - пейзаж с пушкинской багрянолистой осенью. «Лунин в Забайкалье» - наивные вопросы к герою о том, не напрасно ли избрал он свою судьбу, будто можно что-то перерешить, и почему всё так, а не иначе:

А чем же вы это опасны?
Наверное, тем, что прекрасны,
и тем, что, наверно, пристрастны
в любови к отчизне своей.

           Выбор поступка кажется непредсказуемым. Нравственная мотивировка его отыскивается и ждёт понимания - вот что придаёт сегодняшнее значение событиям минувшего. Всё это совпало у Окуджавы и Городницкого, то есть у тех, кому, повторимся, «не хватает мелочи, пожалуй, чтоб слиться с этим миром навсегда».
           В этом мире была одна особая драгоценность - всё то же горчаковское честолюбие. Ему посвящено размышления «Приносит письма письмоносец...»:

Я знаю предков по картинкам,
но их пристрастье к поединкам -
не просто жажда проучить и отличиться,
но в кажущейся жажде мести
преобладало чувство чести,
чему с пелёнок пофартило им учиться.

           Поэт понимает, что, при любом знании исторических фактов, внутренние мотивы героев - это «для нас ещё одна загадка». Почему рвался на дуэль? «Ведь не убийство их ласкало»? «Они», несомненно, чувствовали и мыслили несколько иначе, чем «мы». Пожалуй, литератор, не вполне осознавший это, не мог бы стать историком-романистом. И всё же граница между «ними» и «нами» - проходима, но знание фактов - это ещё не интерпретация. Окуджава даёт безупречный, если угодно методологический, совет историку и современному мыслителю:

И прежде чем решать вопросы
про сплетни, козни и доносы
и расковыривать причины тайной мести,
давайте-ка отложим это
и углубимся в дух поэта,
поразмышляем о достоинстве и чести.

           Дух поэта - вот что может быть сохранено и постигнуто сегодня. Главные его опоры - достоинство и честь, - то, чему и завидуем, и надеемся быть причастными. Вот «19 октября» Кима: «И - спасти захочешь друга, да не выдумаешь - как...» Кстати, если определённо именно этого хотеть - то выдумаешь. Сам же Ким и рассказывает: «Если Вы (Окуджава) забыли, поясню: Ваша статья в апреле 85 года (ЛГ, «Запоздалый комплимент») избавила меня от привычки писать вместо «Ким» - «Ю.Михайлов», с Вашей подачи в 88 году я поехал в Данию на презентацию Вашей книжки, что и заставило датчан в 89 году выпустить уже специально мою книжку «Я - клоун» на двух языках сразу, что, в свою очередь, и стало началом моей книжной биографии»[10].
           Культура XIX века оказалась уникальным вместилищем для духовной свободы и чувства собственного достоинства. Тем он и драгоценен для Окуджавы, что среди времён совсем иных прошлое дарит жаждущему «какой-то призрачной свободы... шальной глоток. / Единственный. И без обмана / средь прочих ненадёжных снов»[11].
           В поздних стихах этот мотив прошлого века вступает в противопоставление с чертами современности. Значимое отсутствие благородных черт - в настоящем, предполагаемое значение их - в прошлом. «Весь этот (двадцатый! - С.Б.) век, такой бесплодный - / есть дело наших горьких рук, / и только грамотою нотной / исправить можно сей недуг». Сегодня звучание истины стало бессловесно, одна лишь музыка - незамутнённый источник мировой гармонии[12]. И в каждом описании нравственных черт современности - память о том, что ныне утраченные богатства - были. В философско-политическом этюде «Вселенский опыт говорит...» «царства» погибают оттого, «что люди царства своего / не уважают больше». Так - стало, но так - не было. Мы видели, как Лунин, например, был пристрастен в любви к отчизне. Был век декабристов и лицейского выпуска.
           И ещё был дальний отсвет благородного честолюбия в наших душах:

Чувство собственного достоинства - это просто
портрет любви.
Я люблю вас, мои товарищи, - боль и нежность
в моей крови.
Что б там тьма и зло ни пророчили, кроме
этого ничего
не придумало человечество для спасения своего.

           В этих строках много разных напоминаний. Они посвящены Б.Ахмадулиной и перефразируют её давние строки: «Он мой товарищ, а я люблю товарищей моих...» Состоялось в 60-х годах братство единомышленников, тоже выпуск своего рода, выпуск школы исторического перелома. Напоминает эта строфа и о собственном призыве: «Поразмышляем о достоинстве и чести» - и о духе поэта, и о лицейской лампаде.
           Многое объединяет поэтов-историографов. Для них современность, такая болезненно-злободневная, такая «центральная» тема - всё же часть от целого. Любой иной век имеет столь же неповторимые черты, и люди других времён - иные, а чтобы понять их, стоит и вдуматься, и вчувствоваться, и вообразить. Итак, сегодняшнее бытие - равноправный отрезок бесконечной линии. Значит, и моё пребывание здесь, в настоящей минуте, настоящей жизни - тоже часть более общего, единого, целостного. Мы обнаруживаем между поэтами-историографами поражающее сходство. Оно касается отношения их к вечности, к смерти и бессмертию.
           В поздних стихах Окуджавы там и здесь рассыпаны нередки противоречивые, иногда опровергаемые, но настойчивые напоминания о том, что земное бытие - по-своему равноправный фрагмент Вечности. Об этом - «Мне нравится то, что в отдельном...». В нём звучат пастернаковские мотивы («К палатам, полам и халатам присматривался новичок...», «Мне сладко... себя и свой жребий подарком бесценным Твоим сознавать») и даже написано оно размером пастернаковского «В больнице», но, отталкиваясь от первозданной его патетики, Окуджава не может не быть самоироничным. И всё же кроме шуток вот главное дело героя:

меж вечным и меж быстротечным
ищу золотое зерно.

           Эти строчки из третьей строфы будут перефразированы в последней, восьмой. Соотношение вечное-быстротечное дано параллельно соотношению прошлое-настоящее-будущее. Это подтверждает внутреннюю связь между историографией и эсхатологией: быстротечное сродни Вечности для того, для кого прошлое, настоящее и будущее - зёрна из одних и тех же великих закромов:

меж прожитым и меж грядущим
ищу золотое зерно.

           А вот («Со скоростью сто сорок километров...») нечаянное далёкое воспоминание, которое «припомнилось, привиделось, приснилось, / пригрезилось, и всё остановилось / на том углу где был я юн и слеп, / в землянке той...». Значение этого deja vu сейчас загадочно, однако:

Когда-нибудь за жизнь свою вторую
я это всё, конечно, расшифрую,
а нынче это недоступно мне.

           Несомненно, у души будет ещё возможность понять то, что сейчас недоступно - пусть не здесь, - ведь опыт её не прерывается, он не ограничен жизнью в обычном смысле слова. Так было и всегда - недаром возможна наивная и ироничная картина посмертия бабушек, «Хочу воскресить своих предков...»:

Живут в небесах мои бабки
и ангелов кормят с руки.
На райское пение падки,
на доброе слово легки.

           Эти пристрастия любимые героини Окуджавы взяли с собою в вечную жизнь из своей жизни бренной. Недаром автор с благодарностью помнит их доброе слово, атмосферу своего детства: «Так и остались в нём на многие десятилетия повёрнутые к нему улыбчивые любимые лица и всяческие поощрительные интонации»[13]. Картина посмертия светла и родственна картине земной жизни. Граница меж ними, разумеется, проходима. Важно, что она проходима без нравственных потерь, более того, переход её сулит обретения, ибо возможно, что «тайна твоего предназначения / не здесь, не здесь - а там, а там, а там...» («Марусенька»).
           Неразрывность вечного и земного - устойчивый мотив у Городницкого:

Приходит смерть, бессмертие любя,
Нас очищая от самих себя,
От нищих тел освобождая душу
(«Могила Грина»).

           Нам хорошо знакомы образы «Донского монастыря». Тему гармонии прошлого века, разомкнутой в Вечность, продолжает эпитафия Вяземскому. Вот её заключение:

Спит Вяземский счастливый
В пустом монастыре,
И счастья верный признак,
Курчавый, словно дым,
Знакомый с детства призрак
Витает рядом с ним.

           Здесь видна разомкнутость бытия героя не только в Вечность, но и в историю. Ведь курчавый призрак Пушкина знаком с детства, конечно не Вяземскому, а автору и его читателям. История продолжается, и длится мотив Вечности. Мысль о ней мила не только по поводу уже ушедших великих, но и ради себя самого. «На Немане», в «Новодевичьем монастыре» Городницкий возвращается к светлому образу бытия, длящегося после перехода границы:

И когда я в мире безымянном
Разучусь произносить слова,
Мне бы стать листом-аэропланом
Посреди лесов твоих, Литва.

По песку бежать речушкой мелкой,
Веткою мотаться на ветру...

           Пожалуй, нет более светлого посмертия, чем в стихах Городницкого. Как естественно соседствует оно с образами прошлого, с XIX веком, из которого происходит живая традиция духовной культуры.

2.

           Тема прошлого века звучит в творчестве Александра Галича. Герой «Петербургского романса», «полковник, а не прапор» прославлял свободу заодно со своими младшими однополчанами, но однажды потребовалось за свободу выйти на площадь.

И в то роковое утро,
(Отнюдь не угрозой чести!)
Казалось, куда как мудро
Себя объявить в отъезде
[14].

           Терзания человека, который выбрал отказ от провозглашённых принципов, а вместе с отказом - и плату «молчаньем / за причастность свою» - вот проблема, требующая осмысления. Чья это боль? Несостоявшегося диктатора полковника Трубецкого? Нет, это одна из основных проблем неодураченного человека в эпоху застоя. К самому себе, нашему современнику, обращено дважды повторенное:

Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь?..

           Если декабристы у Городницкого поднимают тост за то, «чтоб календарь кончался четырнадцатым незабвенным декабрём», если они в свой «назначенный час» совершили главный шаг в судьбе, то на нашу площадь в 1968 году вышло семеро[15], остальные же избрали риторический вопрос, вечно ли «будут Клодтовы кони / покоряться узде?!» Не случайно слова «выйти на площадь» повторены четырёхкратно! Вся картинка полуторавековой давности - это лишь предлог для разговора о мучительных сегодняшних проблемах: когда же наша совесть сможет диктовать нам адекватные действия?
           Как жить в сегодняшнем дне? Таков главный вопрос в песенном творчестве Галича. По этому поводу Ю.Андреев («Наша авторская...») так говорит о «феномене публицистической песни»: «В публицистическом произведении решающим элементом является истинность гражданской мысли» (с.197). Это утверждение необходимо уточнить. Гражданская мысль поэта-публициста может быть разной, едва ли не любой по своему содержанию. Так, гражданские решения слушателей и единомышленников Галича были, как мы знаем, различными: выйти на площадь; не выйдя, заплатить молчанием за внутреннюю причастность к этой акции; пытаться «протащить» свои взгляды через легальную печать; организовывать самиздат; уходить из гражданской в профессиональную деятельность или в двойники из-за невозможности реализовать гражданский идеал; вступить в партию, чтобы приблизить её к гражданскому идеалу, и так далее, и тому подобное - список вариантов может быть создан усилиями исторической социологии.
           Публицистичность песни определяет не конкретный выбор того или иного варианта гражданской мысли. Любой вариант может быть истинным только с точки зрения той или иной группы лиц, причём он обязательно будет считаться ложным представителями какой-либо другой группы. Публицистичность есть направленность на социальную проблему, а не один из видов её решения; в этом значении термин весьма точен и соответствует словарному толкованию понятия, так как он отражает целеустановку прямого воздействия на общественное мнение.
           А как же история? Знает ли автор достаточно подробно факты, относящиеся к прошлому веку? Да. Верно ли он их интерпретирует? Вполне. А представляют ли они для него самостоятельную ценность? Едва ли. Факты века минувшего (решение Сергея Трубецкого) - предлог для разговора о проблемах века нынешнего. На это указывает и композиция: в сегодняшний разговор вставлена яркая историческая иллюстрация, а кульминация приходится на современный вопрос: «выйти на площадь?». О том же говорит и характер проблематики: песни с «историческими» сюжетами посвящены сегодняшним злободневным вопросам гражданской мысли, и прошлое ничего не добавляет от себя, оно лишь поясняет, иллюстрирует.
           Такова же расстановка лиц и проблем в «Бессмертном Кузьмине». Есть «вечный» герой - тот самый, гражданские действия которого (стукач!) очень занимают поэта и слушателей Он может действовать в любой исторической обстановке, и она воспроизводится вполне корректно: в прошлом веке Кузьмин извещал «власти предержащие», а в нынешнем - «дорогие «органы», в прошлом он закусывал севрюжкою, в нынешним селёдочкой, и тому подобное. «Бессмертие» героя лишь подтверждает, что проблема не мимолётна, что она настойчиво требует осмысления - то есть актуальна в современности.
           Теснейшую связь исторических иллюстраций с современностью доказывает тематическая близость «исторических» и «неисторических» песен Галича. В «Петербургском романсе» говорится о молчании, плате за причастность к задушенному социальному устремлению. О том же самом гражданском молчании «Старательский вальсок»: «...Поскольку молчание - золото,/ то и мы, безусловно, старатели». Исторический Александр Полежаев, герой «Гусарской песни», едет в возке, «сам в серёдочке, два жандарма по бокам», потому что он, «тёзка мой и зависть тайная», начал свои гражданские поступки «с песенки». Говоря о собственной судьбе в стихотворении «Когда-нибудь дошлый историк...», Галич тоже, что называется, не зарекается от тюрьмы:

Так значит, за эту вот строчку,
За жалкую каплю чернил
Воздвиг я себе одиночку
И крест свой на плечи взвалил.

           «Историческому» доносчику Кузьмину соответствует нескончаемый ряд его современных коллег, во главе с одним из героев «Желания славы» («Как стучите, караси?..»). Эта тема оказалась настолько важной, что Окуджава, например, вынес её полностью в прозаические произведения («Старинный водевиль...», «Бедный Авросимов», «Путешествие дилетантов», «Приключения секретного баптиста»). По-видимому, только проза могла выдержать такой объём нравственных и социальных обоснований, подробностей, иллюзий. Проблема оказалась предельно актуальна для века нынешнего. «Не изучение исторической литературы, а собственный опыт побуждал (Галича. - С.Б.) воскликнуть: «А всё-таки наветики страшнее, чем картечь!»[16].
           Совершенно очевидно, что круг образов и проблем целиком задан современностью. Художественный приём - показать актуальную проблему с помощью исторических иллюстраций - использует также Владимир Высоцкий. Этому средству он посвятил целое программное произведение - «О вкусах не спорят». Вспомним, его герой сначала оделся «по моде, как в каменный век», потом «как рыцарь после турнира», а в следующем куплете он сначала был «из НЭПа», а потом на английский манер заменил тросточку стеком. Присутствующая при всех переодеваниях публика утверждает: «Да это же просто другой человек»[17]. Поговорив об историографических стихах, мы не удивляемся мнению публики: мотивы поведения исторических лиц, напомним, были «для нас ещё одна загадка», и в этом смысле реальное историческое лицо этот «просто другой человек». Но Высоцкий всякий раз настаивает: «А я - тот же самый!» - да ещё и предостерегает: «Будьте же бдительны, / всё относительно...»
           «Бдительность» в этом случае не повредит. Говоря о Высоцком, мы нередко склонны смешивать автора с героем, и даже свойства героя со свойствами поэтики. Типажи Высоцкого - это целая «палитра-партитура» духовных обликов. Но он настаивает: это разнообразие не обусловлено обстоятельствами истории. «События - только повод для того, чтобы про это поговорить, про настроения свои. Я надеюсь, что и ваши тоже». А вот и ближе к историческому материалу: «Современность сыграть не мечтаю - чем Чехов хуже?» - это абсолютно логично, ведь костюм века не изменяет героя Высоцкого, да и события только повод». В этом смысле маска может быть любой: «Меня не роль волнует. Я хочу самовыразиться в роли, прожить как в последний раз»[18].
           Поэтому переодевания Высоцкого в исторические костюмы содержательно равны переходу «в шкуру» коня и волка, в оболочку самолёта и автомобиля: «Я тот же самый»[19]. Исторически конкретные детали в таких стихах, конечно, присутствуют, ведь и в большинстве театральных спектаклей есть и декорация, и костюм, передающие колорит века. Но и театр, со своей стороны, и песни Высоцкого - со своей, доказывают, что эти средства, вообще говоря, факультативны: можно играть и на голой сцене, и в таганковском костюме - «Пугачёва».
           Высоцкий обычно скуп на декорацию, костюм и реквизит. Если угодно, это совпадает со стилистикой любимовской «Таганки». «Дождь стекает на плечи / серебром с эполет» - почти единственный вещественный элемент «странности» в «Оплавляются свечи...». «Мой лук валяется со сгнившей тетивой» - тоже единственный раритет в «Истома ящерицей...». У такого лаконизма две существенных стороны. Во-первых, лишние вещи загромождают пространство, поэтому они попросту не нужны, главное - иметь необходимое и поставить его на свои места.
           Такой подход к отбору деталей - художественная удача, хотя отнюдь не панацея. Тот же самый «лук со сгнившей тетивой» отчётливо напоминает пушкинского Владимира Ленского «Паду ли я, стрелой пронзённый...», которую вечно приводят примером излишней отвлечённости («темно и вяло»). Одинокая деталь исторического прошлого повисает в воздухе, если её не поддержать хоть чем-нибудь ещё. В удачных стилизациях под прошлый век Высоцкий создаёт колорит с помощью архаичного словоупотребления: «намерен побеждать» («Она была чиста, как снег зимой...»), «пусть былое уходит» («Оплавляются свечи...»), «мне не служить рабом у призрачных надежд» («Было так: я любил и страдал...») - и тоже весьма экономно, без особого внимания к подробностям.
           Тут обнаруживается вторая причина скупости Высоцкого ни историческую деталь: эта скупость вызвана попросту отсутствием интереса к исторической специфике как таковой, ведь «событие - только повод», предлог для разговора. Постоянной величиной становится личность. Причём имеется в виду, что различные эффектные обстоятельства лишь позволяют лучше увидеть, благодаря неожиданному ракурсу, те черты, которыми личность обладает заранее. Человек не определяется средой, он лишь проявляет себя в ней, и жизнь, в свою очередь, не определяется воздействием личности, среда - это жёсткая данность.
           В такой системе личность и бытие противостоят друг другу. Отсюда сверхъестественный эмоциональный накал: вся жизнь - в борьбе с обстоятельствами, в противостоянии им. В миропонимании Высоцкого чувство приятия оказывается, вопреки мемуарному образу всеобщего друга запанибрата, весьма зауженным. Высоцкий приемлет определённых людей, определённые чувства, определённый взгляд на вещи - и только. Отношения же его героя с мирозданием вообще - это противоборство.
           Достаточно вслушаться в многочисленные его песни, посвящённые грани жизни и смерти. У них есть автобиографическая основа - две пережитых клинических смерти. Как и в творчестве Гоголя, постоянный лейтмотив - бытие живого в мёртвом - совпал с трагической биографией. Что здесь причина, а что следствие, судьба ли продиктовала книгам или книги судьбе, - решить такой вопрос свыше наших сил. Заговорив о Гоголе, надо в первую очередь упомянуть «Мои похорона», по духу и сюжету продолжающие «Вия» и «Пропавшую грамоту». Положение героя Высоцкого отличается от тягостного приключения Хомы своей полной неопределённостью: то ли сон, то ли явь, то ли ещё жив, то ли уже надо оживать. По сути, эта неопределённость развивает мотив «Вия»: между ночью и днём, реальностью среди людей и реальностью в запертой церкви пролегает не видимая героями, но композиционно реальная черта. Высоцкий возлагает ответственность выбора на своего героя: «А всего делов-то мне / было, что проснуться!» - как будто в животе и смерти волен сам человек.
           Жить - это для Высоцкого всегда добровольный и произвольный выбор. Это, конечно, идёт и от вопроса Гамлета, но не только от него. Корабль из «Баллады о брошенном корабле» был освобождён с мели, то есть оживлён, благодаря тому, что «уверовал в это, / как загнанный зверь». После того, как уверовал, как сам надумал, что спасение необходимо и каким именно путём оно может прийти, свершилось «чудо восьмое» и корабль ушёл от беды. Тягостное состояние между жизнью и смертью присутствует там, где естественным образом должна находиться собственно смерть, как, например, в «Памятнике». Воля героя превозмогает эту «жизнесмерть», естественно, возвращая его к жизни: заключённый в посмертном изваянии человек «вырвал... ногу со стоном» и в финале физически «ушёл всенародно / Из гранита».
           В «Попытке самоубийства» персонифицированная званая гостья загляделась «на жалкую взбесившуюся жилку», в которой бился пульс человека, взявшегося за пистолет:

Так Смерть впервые близко увидала
С рожденья ненавидимую Жизнь.

           Впервые! Эти две героини Высоцкого при полном попустительстве автора вполне искренне забывают о существовании друг друга. И автор в своих построениях охотно упускает из виду смерть как таковую, когда спор идёт между жизнью и смутным тяжким сном, полным гоголевских ужасов.
           «Мне судьба - до последней черты, до креста / спорить до хрипоты (а за ней - немота)...» «Дальнейшее – молчанье…» «Какие сны в том смертном сне приснятся?» и прочее - совпадений с Гамлетом до изумления много. И Александр Галич в «Старом принце» кричит: «Распалась связь времён». Где распадается связь времён и прошлое не имеет собственного лица, там оказалась закрытой и дверь за «последнюю черту», за нею возможно лишь простое и полное отрицание всего, что есть здесь, то есть самой жизни. Очевидно, что от этой антижизни нечего ждать, это безусловный враг, который хочет вычеркнуть тебя, как и ты его, - вот пафос Высоцкого.
           У Галича сходное по сути мировидение несколько проще, так как оно основано на материализме в той форме его, которую мы проходили в школе и на диамате. Тут нет места «прослойке» фольклорно-гоголевских чудовищ и тому необъяснимому состоянию души внутри памятника, которое, материалистически говоря, не есть жизнь, но, судя по дальнейшему, - и не смерть тоже. Уход у Галича - это недвусмысленный уход в небытие, физическое или нравственное («одни в никуда, а другие в князья»), что в обоих случаях полная потеря человека для этого мира («Уходят друзья»). В «Псалме» Галич создаёт модель человеческой истории: Бог сотворён человеком сначала из глины, лишь затем - из слова, а в итоге - из страха. Говорит бог, то есть человек, устами идола, всякий раз одно и то же: «Иди и убей!» Вся реальность - это посюсторонний мир, и ответственность за всё лежит на человеке.
           Естественно, что истины, возросшие на иной почве, оказываются в этой системе манифестом лжи:

«Не судите, да не судимы...» -
Заклинает меня враньё («Без названия»).

           Итак, Высоцкий и Галич говорят о жизни в том её облике, который виден и понятен нам: это жизнь посюсторонняя, доступная естественному земному чувству, это жизнь сегодняшняя, такая, какой мы её наблюдаем в текущий исторический момент. Следовательно, и наш современник со своим мировосприятием мыслится как прообраз человека вообще. Характерно, что XIX век, эта мекка поэтов-историографов, не привлекает специального внимания ни Высоцкого, ни Галича. Век как таковой - лишь разновидность моды, и поэтому «набедренный пояс из шкуры пантеры» - это, конечно, занятнее, чем «панталоны, фрак, жилет».
           В XIX веке происходит действие одной из наименее удачных песен Высоцкого «На стол колоду...». Альтернативное название «Аристократы развлекаются» подтверждает неясность проблематики, и Бонапарт переходит границу, и птицы летят с юга ни к селу ни к городу: не в июле же, и не в марте. Лучше всего здесь видна депоэтизация, снятие с этой эпохи романтического ореола, который уже приписан ей трудами многих поколений предшественников, - и поделом, уж больно несуразная компания у графа, барона и виконта. Все они исторически не многим более конкретны, чем маркиз Парис и конюх Пьер из известной шуточной песенки Кима.
           Галич, в свою очередь, пишет о Сергее Трубецком и Александре Полежаеве, но мы уже видели, что за их лицами ясно проступают черты автора и его современников. С какой стороны ни приступишь к изучению прошлого, приходишь к неизбежному результату:

Начав тянуть - мы вытянули сети:
Живую перепутанную связь,
Непоправимое родство столетий...
[20]

           О том же говорит и Окуджава, для которого неповторимые черты прошлого были, как мы помним, самоценны:

Я написал роман о них, но в их лице
о нас: ведь всё, мой друг, о нас с тобою.

           Итак, к выводу о родстве столетий совершенно разными путями пришли разные поэты. То же самое можно сказать о теме человеческой личности, её самоценности и определяющем значении в духовной жизни общества. Мы видели, что Высоцкий и Галич, подобно Сартру, выводят значение личности, собственно, из того, что это вообще единственная реальная ценность, единственная субстанция в их духовном пространстве. Но и в мире Окуджавы, где присутствует и Творец, и вечная гармония, и посмертное бытие, значение человеческой личности, как всем известно, также первостепенно.
           Различие между теми двумя видами мировосприятия, которое мы усмотрели в поэзии бардов, определяет не набор «существенных черт, но их сочетаемость. Оказалось, что образы Вечности, смерти и бессмертия, с одной стороны, и образ исторического прошлого, с другой, соотносятся между собой. Представление о внутренней однородности разных веков сочетается с образом простого, умопостигаемого мироздания, представлением о бытии как о земной жизни, а о смерти как чистом небытии. В этой модели жизнь человека проходит в борьбе с миром, во-первых, и со смертью, во-вторых. И мир, и смерть инородны, зачастую враждебны человеку, и задача его - бороться до конца. Таково мироздание Высоцкого и Галича.
           У Окуджавы и Городницкого, поэтов, разговор о которых мы завели в связи с их исторической эрудицией, прошлое представляет собою череду внешне и внутренне несхожих веков, каждый из которых населён людьми, не сразу нам понятными, ибо бытие их тесно связано с иными внешними обстоятельствами и внутренними установками. Для сопоставления картин прошлого необходимы не только познания, но и сопереживание, то есть приятие чужого, инородного в свой духовный мир. С этим образом истории сочетается представление о Вечности, открытой для человеческой души, о смерти как о переходе в иной этап движения, о жизни как частичке бесконечного бытия.
           Предоставим психологам и философам объяснять природу этой взаимосвязи.

Светлана Бойко,
аспирант кафедры истории литературы XX века
МГУ им. Ломоносова


Примечания:

[1] Эйдельман Н. «В полёт свой дальний...». // Городницкий А. Перелётные ангелы. М., 1991. С.6.

[2] Там же. С.5.

[3] Стихи Окуджавы цитируются по: Окуджава Б. Избранное. М., 1989.

[4] Цитируется по: Андреев Ю. Наша авторская... М., 1991. С.135-136.

[5] Кроме отдельно оговорённых, стихи Городницкого цитируются по: Городницкий А Берег. М., 1984.

[6] Здесь и далее курсив в цитатах наш. - С.Б.

[7] Эйдельман Н. Прекрасен наш союз... Твой 18-й век. М., 1991. С.349.

[8] Ким Ю. Летучий ковёр. М„ 1990. С.143.

[9] Городницкий А. Полное солнце. М., 1990. С.80.

[10] Ким Ю. Ответный комплимент. //Авторская песня. 1994. № 2. С.З. В этом материале Ким имперсонально обзывается словом «окуджавовед», которое должно быть отнесено и к автору этих строк. Киму и не такое простится! - С.Б.

[11] Позднее творчество: Окуджава Б. Милости судьбы. М., 1993.

[12] Об этом: Бойко С. «Этот остров музыкальный...». //Ломоносовские чтения. М., 1996.

[13] Окуджава Б. Упразднённый театр. М., 1995.

[14] Цитируется по: Галич А. Возвращение. Л., 1990.

[15] Единогласно мнение комментаторов: дата 22 августа 1968 года под «Петербургским романсом» - это слова, которые не выкинешь из песни. Об этом: Фризман Л. С чем рифмуется истина. Спб., 1992. С.19. Зверев А. «...это время в нас ввинчено штопором». // Галич А. Генеральная репетиция. М., 1991. С. 14.

[16] Фризман Л. С чем рифмуется истина. Спб., 1992. С.52.

[17] Высоцкий В. Сочинения в двух томах. М., 1990.

[18] Из реплик Высоцкого на концертах. Цитируется по: Высоцкий В. Четыре четверти пути. М., 1988. С.254, 146.

[19] Также об этом: «Высоцкого мало заботит местный колорит и национальная принадлежность его героя. С равным правом тот мог родиться и в римском Трастевере, и в царствование Ивана Грозного, где-нибудь в Замоскворечье». Гершкович А. Владимир Высоцкий. М., 1993. С.81.

[20] Ким Ю. Творческий вечер. М., 1990. С.79.


Научно-популярный журнал «ВАГАНТ-МОСКВА» 1996



Hosted by uCoz